Мы живем не только своей судьбой. Узор жизни семьи нашей ткался задолго до нас.
Как-то так заведено, что в каждой семье живут из поколения в поколение свои истории. Разные и разноцветные, они навсегда вплетены и в пестрое полотно моей жизни. Зачем? Не знаю. Есть, наверное, в этом какой-то свой смысл. Не просто же так папы и мамы, бабушки и дедушки начинают с самого раннего детства кормить досыта младших членов семьи рассказами об ушедших и здравствующих родных.
Начало начал — бабушки. Мне так повезло, что я все раннее детство очень часто виделась со своей прабабушкой Груней, Агриппиной Сергеевной Поповой.
Она мне казалась тогда невообразимо старенькой, просто древней.
Хотя, если подумать, бабушка родилась в 1893 году. А я — в 1967; и лет с трех прекрасно помню себя и все, что со мной происходило.Значит, в мои разумные и памятливые три года ей было 77. Это не так уж много. Особенно, если учесть, что она прожила после этого еще почти 20 лет.
Но она была такая хрестоматийная старушечка в беленьком платочке, разрисованном каким-то еле уловимым орнаментом из голубеньких былинок, точечек и полосочек.
Неизменный халат, застегнутый аккуратно на все пуговки. Коричневые толстые чулки, из тех, что крепились на резинках. Красивые тапочки, меховые внутри, с белой опушкой по краям. Всегда простые нитяные четки, намотанные на худенькое запястье. Изработанные руки, в морщинах, с искривленными от тяжкого крестьянского труда длинными, когда-то красивыми пальцами. Мне так жалко всегда было эти руки. Они болели у нее, когда менялась погода, и она баюкала их, как ребенка. Я решила вылечить бабушку. Залезла в аптечку, вытащила единственное знакомое мне лекарство — йод. Немного подумав, взяла и бинт. Пришла в комнату бабы Груни и заявила, что буду лечить ее.
Кроткая моя и нежная бабулечка никогда не перечила своим детям, внукам и правнукам. Она считала, что век ее уже прошел, и теперь она в послушании у всех, кто терпит ее старость. Поэтому бабушка доверчиво протянула мне свою руку, больше похожую на птичью лапку. Я налила на ватку резко пахнущий йод и щедро намазала руку с двух сторон. Потом плотно, несколько неуклюже замотала бинтом. И счастливая отправилась спать, заверив бабушку, что к утру все пройдет. Почему бабуля сразу не ликвидировала лечебную повязку, наложенную слишком компетентной во всем четырехлетней внучкой? Может, она тоже надеялась на целительную силу йода?
Как и многие не очень образованные люди, она с огромным уважением и трепетом относилась ко всем лекарственным препаратам.
К утру вся кожа на бабушкиной руке под бинтом сгорела и стала лоскутами облезать. Бабушка показала мне это только для того, чтобы оправдаться. Она боялась, что я расстроюсь, что она сняла без моего ведома повязку.
Казалось бы, такого безответного человека любой мог безнаказанно обидеть.
Много в наши времена говорят о том, что человек — это гордо, и что надо отстаивать и добиваться. Не знаю — не знаю. Бабушкина кротость, незлобливость и смирение были такой силы, что все мы старались опекать ее, не расстраивать ничем. Мы берегли бабулечку.
Вся огромная семья любила ее, все старались бабу Груню баловать и ласкать. Она была такая милая и приятная. Всем и каждому старалась помочь и услужить.
В ее комнате (ей, кстати, отдали самую большую и светлую комнату в квартире) всегда приятно пахло чем-то чудесным. Особенно сильно чувствовался этот запах, когда бабушка открывала старинные молитвословы или доставала из квадратненькой толстенькой коричневой сумки ладан или свечки, или кусочки просфорочек.
В правом углу комнаты, на специальной полочке, стояла икона Божьей Матери — бабушкина венчальная икона. Небольшая, в киоте. Внутри была еще по контуру иконы согнутая веточка искусственных белых цветов.
Надо было видеть, с каким трепетом подходила бабушка к иконе. Она поправляла платочек, одергивала халат, выпрямлялась настолько, насколько позволяла больная спина, и начинала разговаривать с Матерью Божьей. Это выглядело именно как беседа. Сначала она что-то шептала, кланялась, а потом какое-то время стояла, вглядываясь в лик Богоматери светло-светло голубыми глазами, выцветшими от старости и слез.
Бабулечка была такая уютная. Мне так нравилось сидеть рядом с ней и слушать, как она вспоминает. Труженица, она не могла сидеть просто так, поэтому руки ее были заняты вязанием. И конечно, рядом вязала и я.
Шарфики, носочки. Я была абсолютно счастлива.
Бабушка брала мое рукоделье, поправляла, что-то распускала. Она никогда-никогда не ругала меня, не журила даже, ни в чем не осуждала. Рядом с ней невозможно было шалить или не слушаться. Мне кажется, что лучше всего я была именно рядом с ней. Дело даже не в том, что я тихо сидела. Я внутри себя становилась лучше.
Бабушка рассказывала о святых местах, об ангелах, о разных людях. И как-то так умела повести свой рассказ, что сразу очень хотелось побывать и в святых местах, и увидеть ангелов, стать хорошей и достойной таких чудес.
В ней была тишина и покой. Мы беседовали, считали петли. Потом бабушка снимала свой платочек, доставала из волос круглый пластмассовый гребешок и начинала причесывать меня, долго-долго. И все это с бесконечной лаской и разными напевными присказками.
Она рассказывала мне, какая я красавица и умница, и тут же добавляла, какая умница и красавица мамуля моя, и сразу же говорила, какая необыкновенная красавица и умница мамуля мамули моей, ее дочка Анечка.
Говорила она это с такой любовью и убежденностью, что не поверить было нельзя.
Потом бабулечка, перечислив все мыслимые и немыслимые достоинства своих любимых дочек, внучек и правнучек, с тихим лукавым смешком добавляла: «А вот я не такая, я не красавица была и не умница. Вот мама моя — красавица. У нее такая коса богатая была, что она ее много раз вокруг шеи обматывала, чтобы заплести. А густая какая! Маме приходилось перед летом срезать целые пряди, чтобы полегче было ходить. Все эти прядки она нам, дочкам, давала, мы их вплетали в свои косы, чтобы волосы богаче казались. «Все соседки удивлялись: «Ну и косы, Маша, у тебя и у девок твоих!»И знать не знали, что это одна мамина коса всех так украсила!
Бабушка Груня родилась в богатой крестьянской семье в Поволжье. Она рассказывала, что у ее деда одних книг по сельскому хозяйству был целый кабинет. Сама бабушка училась мало — всего три класса. Но могла наизусть долго читать стихи Пушкина, рассказывать о том, чему их учили в церковно-приходской школе. Конечно, она умела читать по-русски и по по-церковнославянски.
Речь ее была удивительно правильная, красивая, образная. Ни одного грубого или даже громкого слова никто от нее никогда не слышал.Истории о своей жизни она рассказывала обычно грустные. Но тут удивляться нечему: какая жизнь, такие и истории.
В семье все ее братья и сестры были высокими, ладными и красивыми. Дедушки и бабушки — долгожители.
Бабушка ее Евдокия, например, дожила до 105 лет, а в сто у нее вылез новый зуб, который она всем показывала. Да и умерла эта древняя Евдокия так хорошо, что баба Груня часто желала себе такой смерти. Бабушка Дуня в день своей кончины сытно пообедала со всем семейством, залезла на печку — поспать, а там тихо, незаметно для всех отошла в мир иной.
А девочка Груня была худенькая, несильная, не похожая ни на кого.
Детство, впрочем, у нее было вполне счастливое. Бабушка с удовольствием и много раз описывала вкусное, в круглых вафлях мороженое, детские игры в снегу, веселые посиделки молодежные.
В деревне обязательно была нежилая изба, которую строили всем миром именно для того, чтобы молодым было где собираться. И каждый вечер туда приходили парни и девчата. Обязательно сидел кто-нибудь из старших и следил строго за тем, чтобы приличия соблюдались.
Черным матерным словом никто ругаться не смел. За это деревенский сход мог приговорить к порке.
— Мама думала, что я умру, — рассказывала бабушка мне, когда я стала старше. — У меня никак не начиналось по-женски. Только в семнадцать лет и началось, и тогда стали меня сватать. А я очень замуж не хотела. Так просила отдать меня в монастырь, так плакала, маме в ноги бросалась. А она — ни в какую.
Стали ездить женихи. Вот один приехал — он маме нравился. Они тоже из зажиточных.
А как тогда было. Гости сядут — а девка чай выносит. Они ее осмотрят со всех сторон, какая и как хозяйничает, и, если не понравилась она им, чашку на блюдце переворачивают, благодарят и говорят, что напились они уже.А если нравится — еще чай себе требуют.
Вот я им вынесла, из комнаты вышла, сама рядом стою — трясусь. Так мне хочется, чтоб они уехали. Если уж замуж надо, я бы за нашего рыжего гармониста пошла. Только родители ни в какую — из бедняков он.Смотрю — выпили чай и еще просят.
Начало начал. Прабабушка
Мы живем не только своей судьбой. Узор жизни семьи нашей ткался задолго до нас.
Как-то так заведено, что в каждой семье живут из поколения в поколение свои истории. Разные и разноцветные, они навсегда вплетены и в пестрое полотно моей жизни. Зачем? Не знаю. Есть, наверное, в этом какой-то свой смысл. Не просто же так папы и мамы, бабушки и дедушки начинают с самого раннего детства кормить досыта младших членов семьи рассказами об ушедших и здравствующих родных.
Начало начал — бабушки. Мне так повезло, что я все раннее детство очень часто виделась со своей прабабушкой Груней, Агриппиной Сергеевной Поповой.
Она мне казалась тогда невообразимо старенькой, просто древней.
Хотя, если подумать, бабушка родилась в 1893 году. А я — в 1967; и лет с трех прекрасно помню себя и все, что со мной происходило.Значит, в мои разумные и памятливые три года ей было 77. Это не так уж много. Особенно, если учесть, что она прожила после этого еще почти 20 лет.
Но она была такая хрестоматийная старушечка в беленьком платочке, разрисованном каким-то еле уловимым орнаментом из голубеньких былинок, точечек и полосочек.
Неизменный халат, застегнутый аккуратно на все пуговки. Коричневые толстые чулки, из тех, что крепились на резинках. Красивые тапочки, меховые внутри, с белой опушкой по краям. Всегда простые нитяные четки, намотанные на худенькое запястье. Изработанные руки, в морщинах, с искривленными от тяжкого крестьянского труда длинными, когда-то красивыми пальцами. Мне так жалко всегда было эти руки. Они болели у нее, когда менялась погода, и она баюкала их, как ребенка. Я решила вылечить бабушку. Залезла в аптечку, вытащила единственное знакомое мне лекарство — йод. Немного подумав, взяла и бинт. Пришла в комнату бабы Груни и заявила, что буду лечить ее.
Кроткая моя и нежная бабулечка никогда не перечила своим детям, внукам и правнукам. Она считала, что век ее уже прошел, и теперь она в послушании у всех, кто терпит ее старость. Поэтому бабушка доверчиво протянула мне свою руку, больше похожую на птичью лапку. Я налила на ватку резко пахнущий йод и щедро намазала руку с двух сторон. Потом плотно, несколько неуклюже замотала бинтом. И счастливая отправилась спать, заверив бабушку, что к утру все пройдет. Почему бабуля сразу не ликвидировала лечебную повязку, наложенную слишком компетентной во всем четырехлетней внучкой? Может, она тоже надеялась на целительную силу йода?
Как и многие не очень образованные люди, она с огромным уважением и трепетом относилась ко всем лекарственным препаратам.
К утру вся кожа на бабушкиной руке под бинтом сгорела и стала лоскутами облезать. Бабушка показала мне это только для того, чтобы оправдаться. Она боялась, что я расстроюсь, что она сняла без моего ведома повязку.
Казалось бы, такого безответного человека любой мог безнаказанно обидеть.
Много в наши времена говорят о том, что человек — это гордо, и что надо отстаивать и добиваться. Не знаю — не знаю. Бабушкина кротость, незлобливость и смирение были такой силы, что все мы старались опекать ее, не расстраивать ничем. Мы берегли бабулечку.
Вся огромная семья любила ее, все старались бабу Груню баловать и ласкать. Она была такая милая и приятная. Всем и каждому старалась помочь и услужить.
В ее комнате (ей, кстати, отдали самую большую и светлую комнату в квартире) всегда приятно пахло чем-то чудесным. Особенно сильно чувствовался этот запах, когда бабушка открывала старинные молитвословы или доставала из квадратненькой толстенькой коричневой сумки ладан или свечки, или кусочки просфорочек.
В правом углу комнаты, на специальной полочке, стояла икона Божьей Матери — бабушкина венчальная икона. Небольшая, в киоте. Внутри была еще по контуру иконы согнутая веточка искусственных белых цветов.
Надо было видеть, с каким трепетом подходила бабушка к иконе. Она поправляла платочек, одергивала халат, выпрямлялась настолько, насколько позволяла больная спина, и начинала разговаривать с Матерью Божьей. Это выглядело именно как беседа. Сначала она что-то шептала, кланялась, а потом какое-то время стояла, вглядываясь в лик Богоматери светло-светло голубыми глазами, выцветшими от старости и слез.
Бабулечка была такая уютная. Мне так нравилось сидеть рядом с ней и слушать, как она вспоминает. Труженица, она не могла сидеть просто так, поэтому руки ее были заняты вязанием. И конечно, рядом вязала и я.
Шарфики, носочки. Я была абсолютно счастлива.
Бабушка брала мое рукоделье, поправляла, что-то распускала. Она никогда-никогда не ругала меня, не журила даже, ни в чем не осуждала. Рядом с ней невозможно было шалить или не слушаться. Мне кажется, что лучше всего я была именно рядом с ней. Дело даже не в том, что я тихо сидела. Я внутри себя становилась лучше.
Бабушка рассказывала о святых местах, об ангелах, о разных людях. И как-то так умела повести свой рассказ, что сразу очень хотелось побывать и в святых местах, и увидеть ангелов, стать хорошей и достойной таких чудес.
В ней была тишина и покой. Мы беседовали, считали петли. Потом бабушка снимала свой платочек, доставала из волос круглый пластмассовый гребешок и начинала причесывать меня, долго-долго. И все это с бесконечной лаской и разными напевными присказками.
Она рассказывала мне, какая я красавица и умница, и тут же добавляла, какая умница и красавица мамуля моя, и сразу же говорила, какая необыкновенная красавица и умница мамуля мамули моей, ее дочка Анечка.
Говорила она это с такой любовью и убежденностью, что не поверить было нельзя.
Потом бабулечка, перечислив все мыслимые и немыслимые достоинства своих любимых дочек, внучек и правнучек, с тихим лукавым смешком добавляла: «А вот я не такая, я не красавица была и не умница. Вот мама моя — красавица. У нее такая коса богатая была, что она ее много раз вокруг шеи обматывала, чтобы заплести. А густая какая! Маме приходилось перед летом срезать целые пряди, чтобы полегче было ходить. Все эти прядки она нам, дочкам, давала, мы их вплетали в свои косы, чтобы волосы богаче казались. «Все соседки удивлялись: «Ну и косы, Маша, у тебя и у девок твоих!»И знать не знали, что это одна мамина коса всех так украсила!
Бабушка Груня родилась в богатой крестьянской семье в Поволжье. Она рассказывала, что у ее деда одних книг по сельскому хозяйству был целый кабинет. Сама бабушка училась мало — всего три класса. Но могла наизусть долго читать стихи Пушкина, рассказывать о том, чему их учили в церковно-приходской школе. Конечно, она умела читать по-русски и по по-церковнославянски.
Речь ее была удивительно правильная, красивая, образная. Ни одного грубого или даже громкого слова никто от нее никогда не слышал.Истории о своей жизни она рассказывала обычно грустные. Но тут удивляться нечему: какая жизнь, такие и истории.
В семье все ее братья и сестры были высокими, ладными и красивыми. Дедушки и бабушки — долгожители.
Бабушка ее Евдокия, например, дожила до 105 лет, а в сто у нее вылез новый зуб, который она всем показывала. Да и умерла эта древняя Евдокия так хорошо, что баба Груня часто желала себе такой смерти. Бабушка Дуня в день своей кончины сытно пообедала со всем семейством, залезла на печку — поспать, а там тихо, незаметно для всех отошла в мир иной.
А девочка Груня была худенькая, несильная, не похожая ни на кого.
Детство, впрочем, у нее было вполне счастливое. Бабушка с удовольствием и много раз описывала вкусное, в круглых вафлях мороженое, детские игры в снегу, веселые посиделки молодежные.
В деревне обязательно была нежилая изба, которую строили всем миром именно для того, чтобы молодым было где собираться. И каждый вечер туда приходили парни и девчата. Обязательно сидел кто-нибудь из старших и следил строго за тем, чтобы приличия соблюдались.
Черным матерным словом никто ругаться не смел. За это деревенский сход мог приговорить к порке.
— Мама думала, что я умру, — рассказывала бабушка мне, когда я стала старше. — У меня никак не начиналось по-женски. Только в семнадцать лет и началось, и тогда стали меня сватать. А я очень замуж не хотела. Так просила отдать меня в монастырь, так плакала, маме в ноги бросалась. А она — ни в какую.
Стали ездить женихи. Вот один приехал — он маме нравился. Они тоже из зажиточных.
А как тогда было. Гости сядут — а девка чай выносит. Они ее осмотрят со всех сторон, какая и как хозяйничает, и, если не понравилась она им, чашку на блюдце переворачивают, благодарят и говорят, что напились они уже.А если нравится — еще чай себе требуют.
Вот я им вынесла, из комнаты вышла, сама рядом стою — трясусь. Так мне хочется, чтоб они уехали. Если уж замуж надо, я бы за нашего рыжего гармониста пошла. Только родители ни в какую — из бедняков он.Смотрю — выпили чай и еще просят.
Поняла я , что меня просватали.
Накинула платок — и на улицу. Стою у дома — плачу. Вдруг гляжу — жених мой ко мне идет.
— Неужели я, — спрашивает, — тебе так противен, что ты плачешь?
А как я скажу, что противен? Он и не плохой вовсе, вежливый, видно, что не драчун. «Нет,»- говорю. Нас и поженили.
Вскоре бабушка горячо полюбила своего мужа. Он был добрым и ласковым, жалел ее. Но суровая свекровь и злые золовки поедом ели молоденькую невестку. Семья была очень непростая, тяжелая, недружная. Бабушка рассказывала, что после первых родов свекровь ей и дня полежать не дала, заставила вставать и мыть полы.
Когда баулечка говорила об этом, губы у нее начинали дрожать. Тяжко ей пришлось, бедной. Но ни одного слова дурного про свекровь она все равно ни разу не произнесла. А ей очень горько было. Одного за другим родила она пятерых деток, а муж ее оказлся больным — туберкулезником. Пришлось бабушке и с детьми управляться, и работать в поле за себя и за мужа.
Ее новая родня каждой копейке цену знала. В соседнем с ними доме жил их дед. И молодые золовки решили, что слишком долго дед этот живет и занимает хороший дом, и подсыпали ему мышьяка в еду.
И бабушка всегда сокрушенно качала головой, когда рассказывала об этом:
— Ой, горюшко! Уже ночь была, вдруг врывается ко мне дедушка и плачет: «Грушенька, хоть ты дай скорей мне молока, они меня отравили! И все молоко от меня спрятали!»
Бабушка кинулась к соседям и отпоила деда молоком. Но жить ей после этого стало в этой семье совсем тяжко. Пилила ее родня и за больного мужа, и за кучу детей. А тут и вовсе все вокруг прахом пошло: гражданская война, революция, голод. А гармонист, кстати,очень большим начальником стал. И до конца жизни жил в большом достатке и почете. Но Груне было уже совсем не до него.
Муж ее умер, умерли от голода и болезней и четверо детей. С последней оставшейся в живых дочкой Лидочкой выгнала ее семья мужа в чистое поле. Нашла бабушка какую-то худую брошенную избу и стала там жить. А чем жить? Ни огорода, ни хозяйства. Родная семья не спасет — всех сослали как кулаков невесть куда.
Ходила в лес — искала корешки и травы, кору и листья. Перемалывала и чего-то там из них пекла. Дочка совсем ослабла.
— Она такая золотая девочка была, — вспоминала бабушка. Я ухожу искать, чего съедобного, ей кусочек какой оставлю. Она встанет на лавку у окошка и смотрит мне вслед. Приду через несколько часов — все стоит.
— Мамочка, — говорит, — я тот кусочек тебе сберегла, ты же голодная.
— Детка моя родная, — скажу ей, — что же ты не кушала сама?
— А я боюсь, мамочка, что ты умрешь, а я одна останусь.
Когда бабушка это рассказывала, она всегда начинала плакать. Быстрые мелкие слезки катились из глаз, и она промокала их кончиком беленького платочка.
В это самое страшное черное время нашел Груню бывший кучер ее родителей. Оказывается, давно ему нравилась худенькая светленькая Груня. А тут узнал он, что помер муж ее, и пришел свататься.
Бабушка очень горевала тогда по умершему мужу. И сама почти уже умирала от голода. Какая тут свадьба!
— Тогда помрешь и ты, и дочка твоя, — просто сказал ей бывший кучер Андрей. — А я муки привез из Сибири, я вас прокормлю. И вышла бабушка замуж за моего деда Андрея, чтобы спасти девочку свою ненаглядную, Лидочку. А тут еще стали американскую помощь голодающим раздавать. И молоко в порошке, и сухари пшеничные. Чуть сытнее стало.
Бабушка всю жизнь молилась за американцев, вспоминая блюдечко манной каши, которую каждый день наливали в плошечку ее больной дочке.
Только Лидочка уже оправиться не смогла. Слишком долго голодала малышка. Бабушка с ног сбилась, пытаясь ее спасти. Ничего не помогало: таяла девочка. Бабушка в то время ждала ребенка, но все мысли были об умирающей доченьке. Когда родилась моя бабушка Аня, через месяц буквально, Лидочка умерла. Не спасла ее мука, что дед Андрей привез, зря бабушка продалась за нее.
И тут бабушка, как она считает, совершила большой грех перед людьми и Богом. В отчаянии закричала она, увидев мертвого ребенка: «Господи, почему эту? Лучше бы та умерла, а Лидочка осталась!»
В исступлении кричала так моя несчастная, убитая горем бабушка, хоронившая вместе с дочкой и память о любимом муже, и всю прошлую жизнь. Не посмотрела она даже на то, что рядом новая свекровь стоит. А свекровь ее была женщина очень мудрая и верующая. Бабушка всегда с большой любовью ее вспоминала. Свекровь ей так сказала: «Груня, не гневи Бога. Он сам знает, кому жить, а кому умирать.»
Всю жизнь казнила себя бабулечка за единственный такой крик в своей жизни, за то, что так сказала она об единственной своей дочечке Анечке. Корила себя, что носила дочку под сердцем, не просыхая от слез. Пэтому и выросла, как она считала, у нее такая нервная и впечатлительная девочка. Мама-Груня потом всю жизнь свою без остатка отдала ей, налюбоваться не могла на Анечку свою.
Бедная моя бабушка — мученица! Не всю еще чашу страданий она тогда испила. Но об этом позже.
В разные дни и годы рассказывала мне это все бабушка, приноравливаясь к моему возрасту. Слушала я все это как-то рассеянно, сильно не задевал меня рассказ, многое еще было непонятно.
Бабушкин мягкий шепот даже страшное делал не таким страшным. Меня-то, например, больше всего возмущало, что бабушка в монастырь собиралась.
— Ты что, — говорила я ей, — тогда бы у тебя никого из нас не было!
— Да-да, — быстро соглашалась бабушка. Но что-то было такое в ее голосе, что даже меня, малышку, настораживало.
А бабушка в этот момент, наверное, видела страдания своих младенцев, умирающих от голода, себя, роющую землю в лесу в поисках съедобных корней. Кору-то уже почти всю с дереьев содрали.
Мученицы наши прабабушки. Но почему именно сейчас с такой силой звучат во мне эти давние рассказы, бередят душу? История семьи — для чего она? Нужна ли эта память, ранящая душу и сердце?