Артисту было всего 46 лет, когда он ушел навсегда в образе бессмертного оптимиста Фигаро. И сам остался бессмертен. Неподражаем. Обожаем. Навечно любим. «Подарок женщинам» — так близкие шутливо называли Андрея Александровича, поскольку он родился точнехонько в преддверии Международного женского дня.
В нашей публикации трогательные воспоминания Александра Ширвиндта о великом актере, друге и коллеге Александра Анатольевича.
Бомарше, «Женитьба Фигаро».
3-й акт, 5-я картина, последнее явление.
Граф. Угодно вам, сударь, отвечать на мои вопросы?
Фигаро. Кто же может меня от этого уволить, ваше сиятельство? Вы здесь владеете всем, только не самим собой.
Граф. Если что и может довести меня до белого каления, так это его невозмутимый вид!
Ф и г а р о. Я должен знать, из-за чего мне гневаться.
Граф. Потрудитесь нам сказать, кто эта дама, которую вы только что увели в беседку? Фигаро. Вон в ту? Граф. Нет, в эту.
Фигаро. Это разница! Я увел туда одну молодую особу, которая удостаивает меня особого расположения.
Г р а ф. А не связана ли эта дама другими обязательствами, которые вам-то слишком хорошо известны?
Фигаро. Да! Мне известно, что некий вельможа одно время был к ней неравнодушен, но то ли потому, что он ее разлюбил, то ли потому, что я ей нравлюсь больше, сегодня она оказывает предпочтение мне…
Это были последние слова Фигаро, которые он успел произнести на сцене Рижского оперного театра 14 августа 1987 года…
После чего, пренебрегая логикой взаимоотношений с графом, Фигаро начал отступать назад, Оперся рукой о витой узор беседки и медленно-медленно стал ослабевать… Граф, вопреки логике взаимоотношений, бросился к сопернику, обнял его и под щемящую тишину зрительного зала, удивленного такой трактовкой этой сцены, унес Фигаро за кулисы, успев крикнуть: «Занавес!»…
«Шура, голова болит», — это были последние слова Андрея Миронова, сказанные им на сцене оперного театра в Риге и в жизни вообще.
…В июне 1987 года Андрей загадочно прижал меня в какой-то угол театра и заявил, что на гастроли Вильнюс — Рига мы едем на машинах. Не успел я вяло спросить «зачем?», как он меня уже уговорил. Так случалось всегда, потому что чем меньше было у него аргументов, тем талантливее, темпераментнее, обаятельнее и быстрее он добивался своего.
Мой персональный автомобиль «ГАЗ-24» приводился в движение горючим под названием «А-76», а мышиный «BMW» Андрея — топливом с кодовым названием «А-95». Эти девятнадцать единиц разницы неизвестно чего всегда казались мне рекламным выражением самомнения нашей нефтеперерабатывающей промышленности, но опыт показал, что всякий цинизм наказуем. Так как на автоколонках бензин в те времена продавался строго по ассортименту, то, естественно, там, где заливали «А-76», и не пахло «А-95», а там, где пахло «А-95» (а пахнет он действительно поблагороднее), и не пахло моим средством передвижения. А поскольку бензин обычно кончается не там, где его можно залить, а там, где он кончается, то мышиный «BMW», брезгливо морщась, вынужден был поглощать дурно пахнущую этиловую жидкость, а моя самоходка при простом содействии любимого народом лица Андрея получала несколько литров «А-95», этого «Кристиана Диора» двигателей внутреннего сгорания, от зардевшихся и безумно счастливых бензозаправщиц.
Но вся мистика состояла в том, что оба наших аппарата реагировали на такую замену питания одинаково: они начинали греться, затем «троить», а потом просто не ехать. Ну, с «BMW» все понятно — ему просто физически не хватало этих единиц чего-то, но моя-то… Казалось бы, вдохни полной грудью пары неслыханной консистенции и лети. Нет. Фырчит, греется, останавливается — вот уж поистине «у советских собственная гордость». Но если в ситуации с горючим мы были на равных, то по остальным компонентам автопробега я сильно отставал в буквальном и переносном смысле: частое за-брызгивание свечей, прогорание и последующее отпадение трубы глушителя, подтекание охлаждающей жидкости неизвестно откуда — везде все сухо, а под машиной лужица тосола, частый «уход» искры — на разрыве контактов есть, а на свечи не поступает или даже наоборот, что вообще немыслимо, но факт.
Поэтому ехали мы быстро, но долго.
Андрюша не умел ждать и не мог стоять на месте.
Динамика — его суть. Он улетал вперед, возвращался, обреченно и грустно взирал на мое глубокомысленное ковыряние под капотом и улетал опять. Я думаю, что на крут он трижды покрыл расстояние нашего пробега.
Я часто слышу вздохи: «Горел, сгорал, сгорел». Но если попробовать найти слово, одно слово, чтобы определить эту удивительную натуру, то я, подумавши, осмелюсь произнести: «Страсть!» Он всегда страстно желал… А какая же страсть без огня? При его титанической работоспособности казалось, что он никогда не уставал. Очевидно, усталость — это превозмогание ненависти организма к жизни и работе, он обожал жизнь и не мог без работы. И не вообще, а конкретно. Я думаю, что только внутренняя целеустремленность превращает сильный дух в творческую личность.
Бежит время, и образ Андрея, его последние дни, часы, минуты облекаются в легенды, домыслы, «личные» воспоминания. Этот обязательный снежный ком слухов, который всегда катится с горы человеческого горя, невозможно удержать, да, наверное, и не надо. Потому что в данном случае этот ком у большинства родился от комка в горле, а не от пошлого обывательского любопытства.
Я вспоминаю, как в 1955 году на площади Маяковского, в Московском театре эстрады, позже ставшем театром — студией » Современник» ныне — стоянкой автотранспорта около гостиницы «Пекин», напротив Театра Сатиры шла премьера-обозрение «Московская фантазия», где я, студент 3-го курса театрального училища имени Щукина, делал первые неуклюжие шаги на эстрадно-театральном поприще, а в пятом ряду, в центре, сидели Мария Владимировна и Александр Семенович, а между ними, не справа или слева, а между ними, я точно помню, сидел не самый худой и не самый первый отличник 7-го класса Андрюша и завороженно смотрел на подмостки. И никто тогда — ни родители, ни будущие друзья, ни даже рухнувшие впоследствии стены этого театра — не мог представить, что через каких-нибудь двенадцать лет на этой же площади загорится яркая звезда нашего искусства — Андрей Александрович Миронов.
Я не знаю, как объяснить необъяснимое: почему при актерской бродячей жизни, когда судьба забрасывает нас поодиночке в самые разные уголки, вдруг на дождливом юрмальском побережье собрались в августе, словно по внутреннему наитию, почти все родные и близкие Андрею люди. Как он нами занимался, как беспрестанно собирал, собирал, собирал всех нас вместе и как говорил, что он счастлив!
Зыбкая мечта человека умереть в своем доме… Андрей умер там, где он жил, — на сцене. Я вез его по коридору больницы — он лежал спокойный, молодой, красивый, в черном костюме Фигаро, а вокруг со скорбным удивлением толпился беспомощный цвет отечественной нейрохирургии…
В те дни мой шестилетний внук Андрюша услышал телефонный разговор.
— С кем ты? — спросил он.
— Это Саша Ушаков, — ответил я. — Ты не знаешь, это большой друг Андрея Миронова.
— Значит, теперь это мой друг, раз Андрей мой крестный.
Как радостно, что маленький Андрюша успел зафиксировать в детском сознании образ своего замечательного тезки, в честь которого был назван. Как трагично, что Андрей Миронов не привезет уже взрослому тезке очередную кепку, не услышит новых записей эстрадных звезд, не увидит последних шедевров мирового экрана, не соберет нас, как всегда, вокруг себя, не узнает, до какой степени все без него опустело…
Александр Ширвиндт из книги «Ширвиндт, стертый с лица земли»